— Значит, все аресты и последние провалы — твоих рук дело? — подогрел я себя.
— Не все… только не веди себя, как прокурор, Алик, постарайся меня понять,— говорил он мирно и спокойно.
Урезонивать он умел, ловко примирял самые противоположные точки зрения («с одной стороны»… «с другой стороны»… «истина всегда посредине» или «посредине истины всегда проблема»… «крайности сходятся»… «семь раз примерь, один раз отрежь»), Маня без него обходиться не мог, чувствовал себя как без рук, советовался почти по всем вопросам.
— И давно ты работаешь? — Как будто это имело значение, как будто скажи, что он вообще не Колька–Челюсть, а сэр Роберт Брюс Локкарт, и все бы тогда прояснилось и стало на свои места.
Наступила пауза, зашелестели, залопотали волны, старик Нептун ласкал бедра яхты, выпрыгнув из затяжного сна. Шум и ярость.
— Давно…— ответил он неопределенно, совсем взял себя в руки, словно обсуждали мы коловращение звезд на небе или выступление Самого на активе.
Знал он, конечно, много, и не только от Мани,— проложил надежные тропки и к Самому, докладывал кое–что тет–а–тет в обход Мани, и я своими ушами слышал от Челюсти, что Сам читал ему однажды собственные лирические вирши — не каждому поверял Сам свои душевные тайны.
— Работаю я давно…— повторил он и снова замолчал.— Чего ты от меня хочешь, Алик? Покаяния? — В поднятой брови застряла грустная ирония.
— С чего это все началось? — спросил и с ужасом почувствовал, что совсем не эта история меня интересует, она мне до фени, что мне до всех нюансов его предательства, навидался я всей этой фигни на своем веку, не главное это было сейчас, и не оно точило меня, как упрямий червь.
— Только давай без туфты, Коля,— добавил я,— Не надо мне насчет кризиса системы, прогнившего насквозь Мекленбурга, вечной любви к истине, свободных леди и джентльменах… Все это я хорошо знаю.
— А я и не собираюсь! — усмехнулся он.— Что мне жаловаться на нашу систему? Всем, чего я достиг, я обязан своей стране. Я частица системы, и не мне подвергать ее критике. Все очень просто, Алик, не буду скрывать от тебя: мне нужны были деньги. Говорю прямо, не хочу морочить тебе голову, мы все же друзья. По крайней мере были раньше.
— И неужели ты побежал в английское посольство… конечно, не дома, а где–нибудь за рубежом?
— Зачем же так грубо? Я никогда не пошел бы добровольно. Меня прихватили на компромате, прихватили простенько, но крепко. Неужели тебе это так интересно?
— Ты рассказывай и поменьше задавай вопросов!
— За границу, как тебе известно, я выезжал довольно часто, но валюты постоянно не хватало, ты же знаешь наши мизерные командировочные… Приходилось вывозить кое–что на продажу, пользуясь диппаспортом: картины, антиквариат… Познакомился я в Париже с одним старичком и через него сбывал товар. Только не смотри на меня испепеляющим взглядом, как солдат на вошь, я обыкновенный человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Я люблю красивые вещи… а что можно купить у нас?
— Как же они тебя взяли? Выследили? Неужели ты не проверялся перед встречами с этим старичком? — уже дурачился я.
— Конечно, проверялся. Просто старичок оказался старым английским агентом, еще со времен Сопротивления. Британцы быстро подключились к делу, все задокументировали… Дальше тебе должно быть ясно. Что мне оставалось делать, старик? — Он сказал это так просто и задушевно, словно мы сидели в баре недалеко от памятника Внуку Арапа Петра Великого, сидели и балакали, помешивая пиво соленой соломкой.
— Не соглашаться! — сказал я и даже застыдился своей непроходимой прямолинейности. Легко сказать «не соглашайся», а что дальше? А дальше англичане доводят все материалы до сведения настоятелей Монастыря, и забирают Челюсть добрые молодцы в «черный ворон», и увозят далеко–далеко, ни в сказке сказать, ни пером описать.
Он посмотрел на меня с интересом и промолчал, деликатный человек, привыкший к глупости, наслышался он ее вдоволь под куполами соборов.
— Выходит, англичане все это время знали и обо мне, и о Генри, и о других агентах? Значит, они знали и о «Бемоли»? — Тут я почувствовал наконец настоящую обиду и начал медленно закипать, заработал омертвевший мотор.
— Сколько лет ты работаешь в разведке, Алик?— улыбнулся он.— Какой же умный агент выкладывает своему хозяину все? Кое–что я, конечно, передавал, но большую часть утаивал. Иначе бы я давно сгорел! Будто ты не знаешь, что такое бюрократия в любой разведке! Что им агент? Всего лишь винтик в большой карьере. Агентов любая служба эксплуатирует как рабов, сжигает, спаливает до конца! Зачем мне было рассказывать о тебе и «Бемоли»?! Чтобы они тебя посадили? И снова подозрение на меня, а разве мало тех провалов? Нет, я ничего им не говорил, честное слово!
Тут беседа двух друзей была прервана драматическим выходом Кэти, бледной, как леди Макбет в ночь убийства, в распахнутой меховой куртке и ботфортах. Очень напоминала она рассвирепевшую фурию, с такой неподдельной яростью я сталкивался лишь раз в жизни, когда сфотографировал в Амстердаме проститутку, сидящую за витриной и зазывающую клиентов улыбкой, сделал это на память,— кто знал, что они этого терпеть не могут? — так профурсетка вылетела из своей норы и погналась за мною по улице, как собака за драным котом, призывая на помощь полицию и требуя засветить пленку, благо ноги Алекса на короткой дистанции никогда не подводили.
— Теперь я все поняла! — орала прозревшая Кэти (лицо ее в гневе стало просто прекрасным).— Вы говорили по–мекленбургски! Вы оба вражеские шпионы! Я вызвала по радио полицию, она с вами разберется! А ты…— это уже относилось персонально к блестящему Алексу,— ты… самый последний негодяй, ты… (дальше следовал довольно богатый арсенал слов, свидетельствующий о том, что дочки полковников не теряют времени даром в парикмахерских на Бонд–стритах и набираются знаний в народе).