Поселили меня в просторной комнате на втором этаже, с письменным столом и мягкой мебелью, с потолка свисала хрустальная люстра, огромная, как в Ковент–Гардене. керосиновая лампа на подоконнике тонко намекала на возможность отключения электросети в случае налетов нашей боевой авиации, вполне логично домыслить и небольшое подземное бомбоубежище — если на земле не останется ни одного человека, доблестные службы не дрогнут и не сдадутся, а продолжат борьбу за спасение демократии. Окна выходили в сад, где произрастали субтропические растения, вывезенные кровососом–пэром, продавшим этот замок американским спецслужбам, а у кирпичной стены виднелись провода и телевизионные дула электронной охраны замкнутого контура.
Утром за завтраком (яичница с беконом, обилие молока и булочек, кофе и два вида джема с тостами) Хилсмен представил меня своему коллеге Сэму Трокмортону, высоченному детине с армейской стрижкой (его мрачное немногословие намекало на таинственные функции, как то: удушение бесстрашного Алекса в случае попытки к бегству), а в десять часов я уже сидел в приятной компании в большой комнате с детектором лжи, напоминающей лабораторию для оперирования подопытных мосек.
— Извините, Алекс, но прежде всего нам хотелось бы проверить ваше здоровье, таков у нас порядок, да и вам это будет нелишне.
Тут мужчина в халате взял у меня кровь, сделал рентген и попросил приготовить к следующему утру кал и мочу. Затем он внимательно выслушал мне спину и грудь, положил на софу и обстучал железным молоточком суставы, заставил попасть пальцем в нос, проверил кровяное давление и проделал еще массу всевозможных манипуляций.
Затем он важно сел за стол: «Страдаете ли вы плохим сном, головокружениями, расстройствами, мигренью, астмой, внезапными сердцебиениями?» — «Чего нет, того нет, иногда, правда, белеет язык».— «Как так? Сам по себе?» — «Нет, не сам».— «Курите?» — «Трубку или сигару».— «Это плохо!» — «Обычно после виски».— «Тоже плохо!» — «У меня все завязано в один гордиев узел: виски, сигара и прекрасные леди. Помните, у Гете? «Забористый табак и пенистое пиво, и девушка–краса… чего еще желать?» Хохот коней. «О'кей, завтра мы проверим вашу печень!»
Далее он прилежно зачеркнул корь, свинку и другие болезни, которыми я не болел в детстве, а точнее, не помнил, в памяти остался только коклюш, жуткий кашель, за что наш мальчишеский полуазиатский двор подверг меня остракизму и присвоил кличку «красножопый» — глубинной связи с болезнью я не понял до сих пор.
Затем на авансцену выдвинулась дама в темных очках (как я понял, психолог–психиатр), меня попросили пересесть в кресло детектора лжи, водрузили на голову венок из проводов, подключили к ногам и рукам электроды и начали править бал.
Вопросы сыпались на меня градом, мои ответы фиксировались для дальнейшего анализа и широких обобщений с оценкой по специальной системе баллов, на основе которых какой–нибудь црувский Хемингуэй потом составил бы красочный психологический портрет перебежчика Алекса.
С детектора лжи я снова пересел к столу.
— Волнуетесь ли вы перед свиданием, интервью, заданием, поездкой? Принимаете ли транквилизаторы? Не кажется ли все вокруг странным и ирреальным? Не представляете ли вы себя вне своего тела? Какого рода вы видите сны? Часто ли меняется ваше настроение? Переживали ли вы хоть раз нервный криз?
Американские тесты я изучал еще в семинарии и бодро, стараясь не напрягаться, окунулся в поток сознания.
— Несколько вопросов о ваших родителях, о детстве. Если вы попытаетесь вспомнить себя лет в десять, было ли ваше детство счастливым? Вы были единственным ребенком у родителей? Был ли ваш отец эмоционально устойчивым человеком? Добился ли ваш отец в жизни успеха? Если нет, то сделало ли это его злобным, несчастливым, душевно угнетенным? Была ли разница между вашими родителями в социальном плане?
Господи, как мне надоела эта баба! И ведь знаю, куда тянет со своими фрейдистскими штучками, так и жаждет прощупать мой эдипов комплекс, записать, что я всю жизнь ненавидел отца и ревновал его к матери, тайно жаждал жениться на матери и прочая мура, которой нашпигованы все психологи, помешались на этом, лечить их всех в бедламах «Das Kapital»ом, ставить мозги на место!
А все было тяжело и просто, о чем я и поведал всей честной компании: отец приехал в столицу из деревни с единственным богатством — небольшим мешочком (мыло, запасные штаны), поступил на завод, на вечеринке встретил мать–учительницу, первая комната в полуподвале, которую пришлось перегородить надвое после приезда брата с женой и отца, спасавшихся от голода. Деда я помнил уже ослепшим после паралича, бродил он по комнате в кальсонах, с трясущимися руками, и пахло от него чем–то застарелым. Собирались на все религиозные праздники (тут бабища оживилась и засыпала уточняющими вопросами о вероисповедании, очень ей хотелось сделать из меня прозревшего грешника!), любили петь церковные песни и мещанские романсы, постепенно умирали, и, когда я закончил школу, в живых остались только мать и жена брата, которую потом я устроил в буфет монастырского клуба,— забавное заведение, куда в отличие от клубов на Пэлл–Мэлле ходили не развлекаться, а нажраться и заодно на кого–нибудь настучать.
Но бедное детство не убило тяги юного Алекса к просвещению; начал он, разумеется, с уже упомянутого и оцененного миром «Das Kapital»a и прочитал страницы две («Почему? Почему так мало?» — заинтересовалась психолог, увидев в этом истоки дефекции), а потом усердно штудировал классику и даже сделал выписки типа «никакой язык не труден человеку, если он ему не нужен», вел урывками дневник, который заполнял меткими наблюдениями: «Первый весенний день. По улицам текут ручьи. Как хорошо!», «Кончились каникулы. Сильный мороз», «Сегодня мои именины. Как хорошо!», и даже заметками, предвещающими политически зрелого Алекса: «Речь Черчилля в Фултоне. Намек на войну».