И ад следовал за ним - Страница 56


К оглавлению

56

Покушение планировалось по незамысловатой схеме дешевого боевика: сначала проверочный телефонный звонок, установивший мое пребывание в замке, затем такой же ложный вызов на улицу (стало понятно, почему незнакомец говорил голосом застрявшего в клозете геморроидального старца,— как это профурсетка сумела изменить голос?) — работала она классно, еще немного — и готова глубокая яма, Алекс, и мы жертвою пали в борьбе роковой!

Работала изящно, но рука чувствовалась любительская,— во всяком случае, ни ЦРУ, ни Монастырь никогда не пошли бы на такую примитивщину — есть способы поэф­фективнее: и письмо, пахнущее «духами» (смерть через неделю), и легкое прикосновение портфелем к коже руки в метро, и брызги аэрозоля в глаза, инфаркт, и никаких следов при вскрытии.

Весьма похоже на действия отчаявшегося одиночки, но кто так жаждет угробить Алекса?

И тут вдруг меня осенило: да это дело рук Крысы! Или ее подручных! Крыса проню­хала, что я начал ее разматывать… Но с кем она, черт побери, связана? С американ­цами? Или с англичанами? Или с Израилем? Или с наркобизнесом? А вдруг Крыса — террорист? Или банда? Или масоны? Крыса со своей международной организацией, наблюдающей сверху за дракой наших служб… Крыса идет своим путем к установлению мирового господства… тьфу! Почему бы и нет?

Голова моя разрывалась от догадок вместе с задом, дико болевшим после кувыр­каний на асфальте (и все–таки падение в лужу было знамением Божьим, если вспомнить, как граф Плеве поскользнулся на сливовой косточке за несколько часов до того, как его ухнули террористы), звонить в полицию я, естественно, не стал, погладил друга по зе­леному горлышку и выпил бутылку в четыре приема, смешивая ее с чистой водой в любимой чаше, прихваченной в свое время в Орвальском монастыре, что на грани­це Бельгии с Францией,— в конце концов лучше быть алкоголиком, чем покойником.

Утром после изнурительного сна я вышел на улицу и обнаружил на затекшем от дождей столбе, кото­рый словно скорбел все мое долгое отсутствие, полоску мела, что означало вызов на встречу от неутомимого Генри, который явно не желал подчиняться условиям консервации и рвался в бой, несмотря на все мои запреты.

Согласно заранее обусловленным условиям связи (о Чижик, помяни меня в своих молитвах, о твой великий и могучий язык!), рандеву имело быть не на кладбище, где я любил побродить меж дубов и изваяний плачущих вдов на надгробиях, размышляя о непостижимой сути земного бытия и беседуя с приятными мне тенями, а в небезызвестном лесу Эппинг Форест на севере столицы.

Но кладбища я не миновал и не хотел миновать, ибо Истбурн–грейвярд лежало на пути к Эппинг Форесту, а Истбурн–грейвярд — это фейерверк, это плачущий от хохота, увязший в излишествах Фальстаф (между прочим, так звали собаку моего австралийского родителя, в деревушке пса помнили и любили: однажды он прокусил икру самого англий­ского генерал–губернатора, который проезжал мимо, пожелал выйти из автомобиля и побеседовать с народом — тут он его и хватил и вошел таким образом в анналы истории деревни), тут забываются и городской грохот, и бензиновая вонь, и ошалевшие толпы на Оксфорд–стрит и в Холборне, я ездил сюда иногда без всяких оперативных нужд, чтобы отдохнуть от людей и умиротворить мятущийся дух, да и просто к погулять и поразвлечь­ся: томился там целый сонм безвестных остряков, выдохнувших на прощание эпитафии на радость живым. Бродя меж потрескавшихся плит, я всматривался в побледневшие надписи, и их авторы словно выскакивали из–под земли и декламировали хорошо постав­ленными голосами: «Тут покоится Мэри Лизард, почившая в возрасте 127 лет. Она при­шла пешком в Лондон сразу же после Большого пожара 1666 г., была добросердечна и здорова и вышла замуж за третьего мужа в 92 года» (вижу: краснолицая, вся в прожилках, в белом чепчике и показывает всему свету остренький язычок); «Тут лежит бедный, но честный Брайан Тансталл. Он был заядлым рыбаком, пока Смерть, завидуя его искус- : ству, не вырвала у него удочку и не посадила на свой крючок» (бледный спирохет, про­дремавший всю жизнь на берегу, где и выдумал себе эпитафию); «Жизнь похожа на таверну, где останавливаются проезжие. Одним удается лишь позавтракать — и они уходят, другие остаются до обеда и хорошо насыщаются, и только самым старым достается ужин, после которого они отправляются спать» (а это Огромная Голова, облысевшая от умствований уже в юности, вот она наморщила кожу на лбу, усмехается, скребет ногтем по виску, сейчас на нее сядет воробей) — да! Мекленбургу такие эпита­фии и не снились, все едино, все просто и без выкрутасов в родной стране, в крайнем случае: «Любимому мужу и отцу от неутешных вдовы и детей».

На Истбурн–грейвярд, как всегда, тянуло на космические размышления («Истлев­шим Цезарем от стужи замазывают дом снаружи… Пред кем весь мир лежал в пыли, торчит затычкою в щели» — однажды я это процитировал за столом у Челюсти, когда Капулетти и Монтекки еще общались дворами; «Что? Что? Что?» — выпустила очередь его Большая Земля — Клава, а Коленька усмехнулся и заявил, что это утешение слабых бездельников, которые ничего не могут сделать в жизни. «Совершенно верно!» — под­дакнула Римма, словно мне приговор произнесла. «Безумно завидуя Цезарям,— продол­жил Челюсть,— многие льют себе на сердце бальзам, крича, что могила уравнивает всех. Не надейся, друг, это только мираж, тайна Смерти еще не открыта, но уверен, что и там неравенство!»), и тут отдыхала моя душа, хотя если по чести, то больше всего я все же почитал военные кладбища, особенно Арлингтонское и мюнхенское, каменные плиты, выстроившиеся в ряды, среди которых я мысленно застывал по стойке «смирно», и не было места для мелких чувств, которые обычно обуревали меня на Венском кладбище, или на Сент–Женевьев де Буа, или на Новодевичьем. «Ах, это — Моцарт!» — радуется дама–энциклопедистка. «А это — Штраус!» — «По­мотрите, тут лежит Бунин! Говорят, что он был злой!» — «А почему у Хрущева голова состоит из двух половинок — черной и бе­лой?» — Пересуды заглушают чириканье птиц и скрипы дубов.

56