Неуютно и тесно мне в камере, даже в столь шикарной, но еще теснее на воле, Сергей, где человек, словно комар над грохочущим вулканом, где все пылко, зыбко и непредсказуемо. Ради чего я жил, Сергей? Проще сказать, ради чего я только не жил: и ради Великой Теории, большого рояля, который никогда не умещался в моей голове и вскоре распался на куски, и ради крепости славного Мекленбурга, которого почему–то всегда застигают врасплох коварные вороги. Все это вранье, I lived for living, я жил ради того, чтобы жить, любил мотаться по миру, хорошо жрать и пить, и женщин, и новые улицы, и листать газеты, пока пальцы не почернеют от типографской краски. И все–таки, если по чести, я любил эту проклятую работу: зияющую бездну неопределенности, щекочущую нервы таинственность, дымок конспирации и горьковатый страх, когда ступаешь на канат. Я любил эту работу, я любил радость победы, когда вербуешь и чувствуешь власть и свою волю, я любил успех, когда горячо бьется пульс и гремит в ушах: «Ты победил!» Все это ужасно, и Бог вряд ли простит мне это, и все же я надеюсь, что Он простит и поможет — помогал же Он в детстве возвращать домой маму!
Помнишь, Сережка, как ты закричал на меня: «Уходи вон из нашего дома, шпион!» Вот я и ушел, и, кажется, навсегда».
…Так мы и стояли друг против друга — два старых кореша, два мастера деликатных дел, два давних соперника. Любимая женщина лежала в глубоком обмороке, а товарищ Ландер и не думал просыпаться — Коленька не пожалел ему лошадиной дозы, всегда был щедр, легко давал деньги взаймы, наверное, и Енисея отправил в вечное путешествие с помощью такой же волшебной иглы.
— Ты прекрасно выглядишь! — сказал Челюсть (комплимент пришелся к месту, и я пригладил расползшийся пробор).— Теперь нужно доставить его до судна, оно совсем рядом, а я на машине. Он вполне сойдет за пьяного матроса, загулявшего в портовом кабачке, я принес с собою голландскую форму, надо его переодеть…
Я кивнул головой, еще не зная, что делать,— Челюсть свалился на меня как снег на голову, исходил из него лучезарный свет бодрости, широкая улыбка бродила по лицу, выдающийся подбородок сливался со щеками, только уши лопухами врывались в эту гармонию, как кашель чахоточника в фугу Баха.
— Но сначала небольшой приятный сюрприз,— продолжал он резво, — читай, я специально расшифровал и отпечатал для тебя — И протянул мне машинописный текст.
«Лондон, Тому. Мекленбургский народ… все прогрессивное человечество празднует… ура!… поздравляем… желаем успехов в работе и счастья в личной… ура! В связи с праздником — ура! — и определенными успехами в решении поставленных задач руководством принято решение повысить вас в должности и досрочно присвоить вам звание… эт цэтэра, эт цэтэра». Подпись любимой Головы.
Я щелкнул каблуками и сказал просто, как солдат: «Служу великому Мекленбургу!», хотя настроение было далеко не праздничное, как афористично говаривали незабвенные Усы, даже совсем наоборот.
— Это только начало! — Словно халвой набивал мне рот.— Дома тебя ждут еще награды. Операция прошла великолепно. Чисто сделано! Теперь доставим его на судно — и точка. Прекрасно сработано, старик!
Он зажег сигарету и по дурной привычке сунул спичку обратно в коробок — вдруг повалил оттуда дым, коробка зашипела, полыхнула и поскакала по полу, как горящая мышка–крыса.
Тут только я увидел, что мой друг напряжен, как струна, и пыжится в своих счастливых улыбках, а на самом деле бледен и чем–то смущен — впрочем, чему удивляться, ведь не каждый день приходится убивать своих друзей! Он не торопился одевать Юджина, и я видел, как за улыбками работают груды его серого вещества, прикидывая, оглушить ли меня лампой, придушить подушкой, проколоть иглой или прострелить, как шута горохового, из бесшумного пистолета.
Почему он не прикончил меня сразу? Вообще не собирался убивать, надеясь на сотрудничество? Любил старого друга? Тайна и еще раз тайна, «There are more things in heaven and earth, Horatio, than any dreamt of in your philosophy».— «Есть вещи на этом свете, Горацио, что недоступны нашим мудрецам».
— Время есть,— сказал я,— не будем суетиться, дернем по стаканчику, повод у нас хороший! — начал стелить я ласково, чуть не прослезившись по получении желанной звездочки.— Давай омоем великое событие!
Я плеснул в бокалы джин, вспомнив «гленливет», текущий по разбитой голове Юджина, и одновременно локтем прощупав в кармане палочку–выручалочку «беретту».
— За твое здоровье,— ответствовал он, расслабившись.— И помни, что должность и звездочку тебе пробил я, и не только это, не буду всего рассказывать… в общем, за тебя, старик! Тебя примут на самом верху!
Счастлив, безумно счастлив, тронут и польщен, низко кланяюсь, друг мой закадычный, и видится мне, как я приземляюсь в аэропорту Графа — владельца Крепостного Театра, оживленный проспект города Учителя, Беломекленбургский вокзал с памятником Буревестнику и Основателю Самого Лучшего в Мире Литературного Метода, чуть дальше — монолит Поэту–Самоубийце со сжатым грозно кулаком — место поэтических состязаний мейстерзингеров и вагантов в период Первого Ледохода, поворот на кольцо Садов Шехерезады, площадь Саксофона, на которой давили усопоклонников в день прощания, правый поворот на улицу Лучшего Друга Культуры, заживо похоронившего Зощенко и Ахматову, левый поворот, мимо хозяйственного магазина на Мост Кузнецов, а дальше… о любимый гастроном, куда частенько забегал юноша бледный со взглядом горящим… Стоп! Прошу выходить, леди и джентльмены, добро пожаловать, милые леди, спокойной ночи, вспоминайте нас. Роща. Поросль. Подросток. Струной веревка — и юнцу конец.